О страстях и пороках (сборник) - Страница 27


К оглавлению

27

И тут же налетели с букетами, и Пал Васильич купил букет и растоптал его ногами.

И слышу голос сдавленный из горла:

– Я вас? К-катаю?

Сели мы. Оборачивается к нам и спрашивает:

– Куда, ваше сиятельство, прикажете?

Это Пал Васильич! Сиятельство! Вот сволочь, думаю!

А Пал Васильич доху распахнул и отвечает:

– Куда хочешь!

Тот в момент рулем крутанул, и полетели мы как вихрь. И через пять минут – стоп на Неглинном. И тут этот рожком три раза хрюкнул, как свинья:

– Хрр… Хрю Хрю.

И что же вы думаете! На это самое «хрю» – лакеи! Выскочили из двери и под руки нас. И метрдотель, как какой-нибудь граф:

– Сто-лик.

Скрипки:


Под знойным небом Аргентины…

И какой-то человек в шапке и в пальто и вся половина в снегу, между столиками танцует. Тут стал уже Пал Васильич не красный, а какой-то пятнистый и грянул:

– Долой портвейны эти! Желаю пить шампанское!

Лакеи врассыпную кинулись, а метрдотель наклонил пробор:

– Могу рекомендовать марку…

И залетали вокруг нас пробки, как бабочки.

Пал Васильич меня обнял и кричит:

– Люблю тебя! Довольно тебе киснуть в твоем Центросоюзе. Устраиваю тебя к нам в трест. У нас теперь сокращение штатов, стало быть, вакансии есть. А в тресте я царь и бог!

А трестовый его приятель гаркнул: «Верно!» – и от восторга бокал об пол и вдребезги.

Что тут с Пал Васильичем сделалось!

– Что, – кричит, – ширину души желаешь показать? Бокальчик разбил – и счастлив? А-ха-ха. Гляди!!

И с этими словами вазу на ножке об пол – раз! А трестовый приятель – бокал! А Пал Васильич – судок! А трестовый – бокал!

Очнулся я, только когда нам счет подали. И тут глянул я сквозь туман – один миллиард девятьсот двенадцать миллионов. Да-с.

Помню я, слюнил Пал Васильич бумажки и вдруг вытаскивает пять сотенных и мне:

– Друг! Бери взаймы! Прозябаешь ты в своем Центросоюзе! Бери пятьсот! Поступишь к нам в трест и сам будешь иметь!

Не выдержал я, гражданин. И взял я у этого подлеца пятьсот. Судите сами: ведь все равно пропьет, каналья. Деньги у них в трестах легкие. И вот, верите ли, как взял я эти проклятые пятьсот, так вдруг и сжало мне что-то сердце. И обернулся я машинально и вижу сквозь пелену – сидит в углу какой-то человек и стоит перед ним бутылка сельтерской. И смотрит он в потолок, а мне, знаете ли, почудилось, что смотрит он на меня. Словно, знаете ли, невидимые глаза у него – вторая пара на щеке.

И так мне стало как-то вдруг тошно, выразить вам не могу!

– Гоп, ца, дрица, гоп, ца, ца!!

И кэк воком к двери. А лакеи впереди понеслись и салфетками машут!

И тут пахнуло воздухом мне в лицо. Помню еще, захрюкал опять шофер и будто ехал я стоя. А куда – неизвестно. Начисто память отшибло…

И просыпаюсь я дома! Половина третьего.

И голова – боже ты мой! – поднять не могу! Кой-как припомнил, что это было вчера, и первым долгом за карман – хвать. Тут они – пятьсот! Ну, думаю, – здорово! И хоть голова у меня разваливается, лежу и мечтаю, как это я в тресте буду служить. Отлежался, чаю выпил, и полегчало немного в голове. И рано я вечером заснул.

И вот ночью звонок…

А, думаю, это, вероятно, тетка ко мне из Саратова. И через дверь, босиком, спрашиваю:

– Тетя, вы?

И из-за двери голос незнакомый:

– Да. Откройте.

Открыл я – и оцепенел…

– Позвольте… – говорю, а голоса нету, – узнать, за что же?..

Ах, подлец!! Что ж оказывается? На допросе у следователя Пал Васильич (его еще утром взяли) и показал:

– А пятьсот из них я передал гражданину такому-то. – Это мне, стало быть!

Хотел было я крикнуть: ничего подобного!!

И, знаете ли, глянул этому, который с портфелем, в глаза… И вспомнил! Батюшки, сельтерская! Он! Глаза-то, что на щеке были, у него во лбу!

Замер я… не помню уж как, вынул пятьсот… Тот хладнокровно другому:

– Приобщите к делу.

И мне:

– Потрудитесь одеться.

Боже мой! Боже мой! И уж как подъезжали мы, вижу я сквозь слезы, лампочка горит над надписью «Комендатура». Тут и осмелился я спросить:

– Что ж такое он, подлец, сделал, что я должен из-за него свободы лишиться?..

А этот сквозь зубы и насмешливо:

– О, пустяки. Да и не касается это вас.

А что не касается! Потом узнаю: его чуть ли не по семи статьям… тут и дача взятки, и взятие, и небрежное хранение, а самое-то главное – растра-та! Вот оно какие пустяки, оказывается! Это он, негодяй, стало быть, последний вечер доживал тогда – чашу жизни пил! Ну-с, коротко говоря, выпустили меня через две недели. Кинулся я к себе в отдел. И чувствовало мое сердце: сидит за моим столом какой-то новый во френче, с пробором.

– Сокращение штатов. И кроме того, что было… Даже странно…

И задом повернулся и к телефону.

Помертвел я… получил ликвидационные… за две недели вперед 105 и вышел.

И вот с тех пор без перерыва хожу… и хожу. И ежели еще неделька так, думаю, что я на себя руки наложу!..

Сорок сороков

Решительно скажу: едва

Другая сыщется столица как Москва.

Панорама первая. Голые времена

Панорама первая была в густой тьме, потому что въехал я в Москву ночью. Это было в конце сентября 1921 года. По гроб моей жизни не забуду ослепительного фонаря на Брянском вокзале и двух фонарей на Дорогомиловском мосту, указывающих путь в родную столицу. Ибо, что бы ни происходило, что бы вы ни говорили, Москва – мать, Москва – родной город. Итак, первая панорама: глыба мрака и три огня.

Затем Москва показалась при дневном освещении, сперва в слезливом осеннем тумане, в последующие дни в жгучем морозе. Белые дни и драповое пальто. Драп, драп. О, чертова дерюга! Я не могу описать, насколько я мерз. Мерз и бегал. Бегал и мерз.

27